суббота, 7 марта 2015 г.

Словесная живопись Александра Файнберга

     Стиль лирического повествования Александра Файнберга легко узнаваем. Он основан на разговорном характере текста и доминировании в нем разговорной лексики с риторическими вопросами и обращениями. Стихотворения, как правило, носят характер беседы, диалога с самим собой или с кем-то другим: другом, «любимой», приятелем, оппонентом («Критик») и даже врагом («Врагу»). Стихия разговорной речи часто сохраняется и тогда, когда «выяснение отношений» достигает философских обобщений или психологических глубин и раздумий («Ты до вины не доросла. К чему тебе мое прощенье?»), ибо опять-таки обращена или к читателю, или к самому себе, и гораздо реже – к массе, аудитории.
     Таким образом, в преобладающем большинстве случаев стихотворения Александра Файнберга представляют собой монолог с самим собой или предполагаемым собеседником, где каждая ситуация, событие, жизненное наблюдение становится поводом разговора и основой для последующего вывода в характерной для автора и его лирического героя манере. Словесная описательность в таких стихотворениях обычно образует фон и аккомпанемент событиям, чувствам и переживаниям лирических персонажей, что для поэтической лирики вполне традиционно.
    Но в творческом наследии Александра Файнберга имеется целый ряд произведений, где лирический герой, его состояния и размышления не только «подтверждаются» пейзажем или описанием интерьера, но наоборот – сам персонаж действует словно по их «заданию», он как будто становится художником-наблюдателем, а мысль и чувство вызревают в рамках пейзажного созерцания, погружения в зримую сущность изображаемого. И тогда не только описательная, но и смысловая часть стихотворений будто  решается в рамках изобразительного искусства, где словесное логическое обсуждение и осмысление становятся почти излишними: авторский «вывод» обнаруживается сменой изображаемых картин-зарисовок.
При создании таких живописных картин поэт становится стилистически чрезвычайно разнообразным, так что иногда кажется – одному автору невозможно писать в столь разных манерах. Это происходит, на наш взгляд, потому, что поэт уже не проецирует своего героя и его манеру на окружающий мир, но лирический персонаж сам подвергается воздействию увиденного в его многообразии и отзывается своими состояниями, размышлениями или переводом взгляда на нечто иное. И тогда в словесном решении автор следует не столько особенностям своего стиля, но как бы идет за стилистическим своеобразием воспринятых картин как произведений живописи, он позволяет нам созерцать изображение вместе с ним,  непосредственно, своими глазами, как кажется, без посредничества автора или его лирического героя. Поэт уже не беседует с нами, но поворачивает нашу голову так, чтобы мы могли увидеть нечто вместе с ним.
    Вот одно из поразительных пейзажных стихотворений А. Файнберга - «Тоска покинутой деревни…», проникнутое печалью от созерцания картины вымирания русского села. Здесь пейзаж опустевшего жилья, обезлюдевшей деревни словно выражен средствами черно-белой графики или скупыми средствами зимних пейзажей русских классических художников:
Б.Ф. Домашников
«Иней. К вечеру»

Тоска покинутой деревни.
На крыши падает зима.
Кривые голые деревья.
Пустые черные дома.
……………………….
Скрипят разбитые ворота.
В сугробах колышки оград.
Лишь одинокая ворона
шуршит крылом о снегопад.
        (Тоска покинутой деревни…) (с. 36)
    Зябкий контраст черного с белым подчеркнут еще и простыми предложениями-строками, разделенными точками, словно передающими отдельный штрих, линию, мазок. Уже после осознания скупого разрушительного пейзажа следует переход к привычной манере автора-наблюдателя, делящегося с нами, читателями, своим впечатлением и переживанием в привычной разговорной форме:
Неслышный плач сожмет мне горло.
Вот повод горькому вину.
Сойду по скользкому пригорку,
в колодец старый загляну.

Дохнет в лицо чужая стужа,
и обожжет ладони лед.
Аукну, свистну – все впустую.
Никто в колодце не живет.
Лирический герой здесь не анализирует увиденного, не размышляет о причинах опустошения, об истоках, последствиях или средствах преодоления социального бедствия. Изображение мертвой деревни дополняется рисунком фигуры одинокого человека, в самом характере восприятия которого («неслышный плач сожмет мне горло») и заключен весь смысл стихотворения. Герой растворяется в увиденном, становится своеобразным «колышком в ограде». Его неожиданное и нелепое появление в этом месте, необъяснимость самого факта, как и зачем забрел он в это безлюдье, его унылая фигура – становятся дополнением к опустошенному зимнему пейзажу: случайно забредший человек, ничего не могущий поделать в этом краю разрушения и исчезновения жизни. Все действия персонажа - «сойду по скользкому пригорку, в колодец старый загляну», «аукну, свистну» - лишь удостоверяют и подтверждают подлинность и безнадежность увиденного. Финал стихотворения – не логический словесный вывод, но опять деталь пейзажа: «Лишь одинокая ворона шуршит крылом о снегопад». И сам лирический персонаж, одиноко шуршащий снегом в нежилой деревне, уподобляется этой нелепой вороне, бог весть чего ищущей в этом безжизненном месте.
Но вот совершенно иной характер живописи, основанный на традициях знаменитой школы голландских мастеров, в стихотворении «Королевская кухня» (оно имеет и специфический подзаголовок – «Фламандская живопись»), соответственно меняющий и словесный стиль текста:
Франц Снейдерс.
«Повар у стола с дичью»
Прогнули стол окорока.
Колбасы виснут с потолка.
В чаду горит лиловым глазом
крутая голова быка.
Вокруг румяных поросят
колечки лука колесят.
И тушек заячьих гирлянды,
коптясь, над пламенем висят.
……………………………
В горячих белых облаках
цесарки квохчут на крюках.
Под ними, огненно блистая,
ножи лежат на индюках.
Слетая в медное ведро,
Фазанье вспыхнуло перо.
Гусь в яблоках царит на блюде –
обеда гордость и тавро.
      («Королевская кухня») (с. 39 – 49)
 Здесь все пестро, многоцветно, жарко. И опять заметны отделенные зрительно осязаемые сочные мазки-предложения. Автор уже не боится и не чуждается возвышенной лексики, то ли с некоторой иронией, то ли со скрытым восторгом (а, вернее, - и с тем и с другим) описывая приготовления к роскошному пир-шеству, когда «Грядет еды великий час». Тут оказываются допустимы и обычно нелюбимые поэтом архаичные формы слов и возвышенная лексика (Помню дружеские поэтические наставления мастера: «Откуда ты это выкопал? Где, когда, какой купец последний раз говорил такое? Ведь это же современная поэзия!») И мы находим употребление таких высоких слов, как «блистая», «тавро», «средь», «грядет», «ликует», «пылает», «веет бризом», «презрев», «безбрежная синева» и т.д.
Но вот финал стихотворения, сделанный несколько в ином духе, в художественных традициях иной школы живописи:
…А за дверьми поют шарманки.
Хрустят усохшие баранки.
По доскам носятся рубанки.
И Арлекин простер крыло.
Стоит прекрасная погода.
И для веселого народа
восходят буквы к небосводу:
«Чревоугодье – это зло!» (с. 40)
Это тоже живопись, но другая, уже века двадцатого. Королевский повар – «архангел в белом колпаке» оказывается противопоставленным «простершему крыло» одеяния Арлекину, нищему и наверняка не очень сытому шуту, и это противостояние выражено разностью изобразительных манер. По собственному признанию автора, тут имела место подмена задуманного финала, некоторый компромисс: поэт не мог завершить стихотворение так, как ему бы хотелось - сделать намек на животный интерес и сытую жизнь верхов более прямолинейным, и вывод обнаружился противостоянием изобразительных стилей и самих живописных картин («Ты прав, кстати подвернулся мне здесь этот арлекин с крылом»).
В сборнике «Прииск» сочная голландская живопись на том же развороте страницы сменяется вдруг изящной японской миниатюрой с ее нежной прозрачной акварелью и густыми или тонкими кроющими линиями, проведенными тушью. Ясность и прозрачность, легкость становится задачей очередного живописного наброска.
Кэйсай Эйсэн.
«Прогулка в снежный день»

Мой иероглиф заревой.
Любовь моя на горизонте.
Зачем небесной синевой
просвечен твой ажурный зонтик?

Зачем, над островом крича,
взлетает трепетная чайка?
Зачем взошли из-за плеча
два полумесяца печальных?
Затем ли, чтоб для всей земли,
горя каймою золотою,
светила нежной красотою
грань океана и зари?
                («Япония») (с. 43)
В этом стихотворении финальное возвращение от живописи к слову оказывается слиянием того и другого, как сам образ чудесной восточной страны невозможен в нашем восприятии без ее своеобразного пейзажа и без крылатой прозрачности японских трехстиший:
… Шумит над зонтиком платан.
И словно томик Такубоку,
в раздумье древнем и глубоком
листает волны океан.
    Естественно, что, живя в Узбекистане и посвятив ему значительную часть своего творчества, поэт не мог не воссоздать живописных картин этой земли. Здесь, на наш взгляд, поэт в определенной степени идет за традициями  узбекской школы живописи, восходящей к стилю полотен Бенькова, Ковалевской, Усто Мумина, Таксынбаева и современных узбекских мастеров.
Урал Тансыкбаев.
«Вечер. Горный кишлак»
Здесь и просторно,
                    и высоко.
И к чайхане на берегу
сбегают мазанки
                        поселка
и замирают на бегу.
Чайханщик горд самим собою.
Постиг он звездные миры.
Восходит в небо голубое
зеленый свет от пиалы.

Собака дремлет под навесом.
И с вечной думой о земном,
присев на корточки, невестка
разводит дым  под казаном.

Здесь те же ниши, те же плошки.
И в центре низкого стола
ложится свежая лепешка.
Она по-прежнему кругла.
                                    (с. 157)
З.М.Ковалевская.
«Дворик»
Не соединяются ли здесь личные впечатления автора, бродившего по горным местам с теодолитом, и впечатления от полотен наших художников, изображавших эти пейзажи и сцены староукладной сельской жизни? С какого места, с какой точки сделана эта зарисовка? Точками смотрения почти одновременно оказываются «мазанки поселка», «нутро чайханы», «зеленый свет от пиалы», восходящий к небу, круглая форма лепешки, двор, где «невестка разводит дым» (дым, а не огонь – чисто художническое виденье, переданное метонимией), калитка дома с номером. Все восприятие идет «через глаз», все сделано по законам живописи. И вывод также постигается через «наглядность» - табличку с номером дома и отсутствием «номера века» на ней.
Все моей памяти
                     знакомо.
В снегу вершины. Этот быт.
Калитка. Дворик. Номер дома.
Лишь номер века позабыт.
Восточный пейзаж, его изобразительные детали подчас активно участвуют в создании психологического автопортрета автора, как один из источников формирования его душевного склада и своеобразия поэтического мира. Так в стихотворении «Саратан» перечисление особенностей национального пейзажа и быта сопрягается с судьбоносным гороскопическим знаком поэта:
Художник Рахим Ахмедов.
Восточной флейты зной и заунывность.
Под солнцем бесконечный солончак.
Тень ящерицы в трещину забилась,
стоит верблюд с дремотою в очах.

А за дувалом стон перепелиный,
там все, как было создано творцом.
На свой очаг, что вылеплен из глины,
глядит старуха с глиняным лицом.

Дом самодельный слеп и скособочен.
Жара недвижна с четырех сторон.
И замер на стене до самой ночи
мой звездный знак – зеленый скорпион.
                           (Саратан)(с. 303)
Зрительный, живописный взгляд на мир оказался для поэта весьма значимым и эстетически плодотворным. В ряде стихотворений  он привел к созданию образа самого художника, живописца, творческого побратима и психологического двойника поэта, характером и биографическими чертами во многом близкого ему. В этом отношении показательно стихотворение «Там, за чертою городской…», осмысляющее суть творчества и судьбу самого творца:
Там, от успеха в стороне,
ни при деньгах, ни на коне
он матерится, как сапожник,
когда не то на полотне.
,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,
Он временами пишет ню.
Зовет натурщицу свою.
Она становится прекрасной
в его нетопленном раю.
,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,,
Там все известно наперед.
Художник выставок не ждет.
И верит женщина закону –
что вечно, то не пропадет.

…Художник с вами не знаком.
Так что ж вас мучает тайком,
как он любимую рисует,
как дождь поет им за окном,
как за чертою городской
фонарь, качаясь, тускло светит,
и с ветки лист срывает ветер
над крышей старой мастерской…
                                             (с. 170 – 171)
Словесная изобразительность А. Файнберга – одна из интересных составляющих его творческого наследия. И дело не только в том, что, как многие большие мастера, он умел словесно живописать, создавать подобие зрительно воспринимаемых картин, и что словесное описание, как и у многих авторов, становилось фоном лирического повествования, но сам характер намечаемого изображения, ассоциируясь и обогащаясь традициями художественно-изобразительных школ разных эпох и народов, накладывал отпечаток на авторскую манеру, стиль его произведений, слово «дорисовывалось» эстетической палитрой, духом и философией  изобразительного искусства различных периодов и направлений.

Николай Ильин,
канд.пед.наук.

 1 Здесь и далее стихотворения цитируются по изданию: Александр Файнберг. Прииск. Поэзия. – Мю: Международные отношения, 2000. – 432 с.

Комментариев нет:

Отправить комментарий